Неточные совпадения
Поцелуй меня, душа,
смерть люблю тебя!
Какое ни придумай имя, уж непременно найдется в каком-нибудь углу нашего государства, благо велико, кто-нибудь, носящий его, и непременно рассердится не на живот, а на
смерть, станет говорить, что автор нарочно приезжал секретно, с тем чтобы выведать все, что он такое сам, и в каком тулупчике ходит, и к какой Аграфене Ивановне наведывается, и что
любит покушать.
Эх, русский народец! не
любит умирать своею
смертью!
— А и вправду! — сказал Ноздрев. —
Смерть не
люблю таких растепелей! [Растепель (от «растеплить») — рохля, кислый.] — и прибавил вслух: — Ну, черт с тобою, поезжай бабиться с женою, фетюк! [qетюк — слово, обидное для мужчины, происходит от q — буквы, почитаемой некоторыми неприличною буквою. (Прим. Н.В. Гоголя.)]
Почтмейстер вдался более в философию и читал весьма прилежно, даже по ночам, Юнговы «Ночи» и «Ключ к таинствам натуры» Эккартсгаузена, [Юнговы «Ночи» — поэма английского поэта Э. Юнга (1683–1765) «Жалобы, или Ночные думы о жизни,
смерти и бессмертии» (1742–1745); «Ключ к таинствам натуры» (1804) — религиозно-мистическое сочинение немецкого писателя К. Эккартсгаузена (1752–1803).] из которых делал весьма длинные выписки, но какого рода они были, это никому не было известно; впрочем, он был остряк, цветист в словах и
любил, как сам выражался, уснастить речь.
Я
люблю сомневаться во всем: это расположение ума не мешает решительности характера — напротив, что до меня касается, то я всегда смелее иду вперед, когда не знаю, что меня ожидает. Ведь хуже
смерти ничего не случится — а
смерти не минуешь!
Он сделался бледен как полотно, схватил стакан, налил и подал ей. Я закрыл глаза руками и стал читать молитву, не помню какую… Да, батюшка, видал я много, как люди умирают в гошпиталях и на поле сражения, только это все не то, совсем не то!.. Еще, признаться, меня вот что печалит: она перед
смертью ни разу не вспомнила обо мне; а кажется, я ее
любил как отец… ну, да Бог ее простит!.. И вправду молвить: что ж я такое, чтоб обо мне вспоминать перед
смертью?
— Ну вот! — с отвращением отпарировал Свидригайлов, — сделайте одолжение, не говорите об этом, — прибавил он поспешно и даже без всякого фанфаронства, которое выказывалось во всех прежних его словах. Даже лицо его как будто изменилось. — Сознаюсь в непростительной слабости, но что делать: боюсь
смерти и не
люблю, когда говорят о ней. Знаете ли, что я мистик отчасти?
— Вы думаете, — с жаром продолжала Пульхерия Александровна, — его бы остановили тогда мои слезы, мои просьбы, моя болезнь, моя
смерть, может быть, с тоски, наша нищета? Преспокойно бы перешагнул через все препятствия. А неужели он, неужели ж он нас не
любит?
— Я не знаю этого, — сухо ответила Дуня, — я слышала только какую-то очень странную историю, что этот Филипп был какой-то ипохондрик, какой-то домашний философ, люди говорили, «зачитался», и что удавился он более от насмешек, а не от побой господина Свидригайлова. А он при мне хорошо обходился с людьми, и люди его даже
любили, хотя и действительно тоже винили его в
смерти Филиппа.
— Ни туман, ни грусть, ни болезнь, ни… даже
смерть! — шептала она восторженно, опять счастливая, успокоенная, веселая. Никогда, казалось ей, не
любила она его так страстно, как в эту минуту.
Хлестаков. Очень благодарен. А я, признаюсь,
смерть не
люблю отказывать себе в дороге, да и к чему? Не так ли?
Почтмейстер. Знаю, знаю… Этому не учите, это я делаю не то чтоб из предосторожности, а больше из любопытства:
смерть люблю узнать, что есть нового на свете. Я вам скажу, что это преинтересное чтение. Иное письмо с наслажденьем прочтешь — так описываются разные пассажи… а назидательность какая… лучше, чем в «Московских ведомостях»!
«И стыд и позор Алексея Александровича, и Сережи, и мой ужасный стыд — всё спасается
смертью. Умереть — и он будет раскаиваться, будет жалеть, будет
любить, будет страдать за меня». С остановившеюся улыбкой сострадания к себе она сидела на кресле, снимая и надевая кольца с левой руки, живо с разных сторон представляя себе его чувства после ее
смерти.
— На том свете? Ох, не
люблю я тот свет! Не
люблю, — сказал он, остановив испуганные дикие глаза на лице брата. — И ведь вот, кажется, что уйти изо всей мерзости, путаницы, и чужой и своей, хорошо бы было, а я боюсь
смерти, ужасно боюсь
смерти. — Он содрогнулся. — Да выпей что-нибудь. Хочешь шампанского? Или поедем куда-нибудь. Поедем к Цыганам! Знаешь, я очень полюбил Цыган и русские песни.
— Нет, ты постой, постой, — сказал он. — Ты пойми, что это для меня вопрос жизни и
смерти. Я никогда ни с кем не говорил об этом. И ни с кем я не могу говорить об этом, как с тобою. Ведь вот мы с тобой по всему чужие: другие вкусы, взгляды, всё; но я знаю, что ты меня
любишь и понимаешь, и от этого я тебя ужасно
люблю. Но, ради Бога, будь вполне откровенен.
Чувство это теперь было еще сильнее, чем прежде; еще менее, чем прежде, он чувствовал себя способным понять смысл
смерти, и еще ужаснее представлялась ему ее неизбежность; но теперь, благодаря близости жены, чувство это не приводило его в отчаяние: он, несмотря на
смерть, чувствовал необходимость жить и
любить.
— Эх, Анна Сергеевна, станемте говорить правду. Со мной кончено. Попал под колесо. И выходит, что нечего было думать о будущем. Старая шутка
смерть, а каждому внове. До сих пор не трушу… а там придет беспамятство, и фюить!(Он слабо махнул рукой.) Ну, что ж мне вам сказать… я
любил вас! это и прежде не имело никакого смысла, а теперь подавно. Любовь — форма, а моя собственная форма уже разлагается. Скажу я лучше, что какая вы славная! И теперь вот вы стоите, такая красивая…
Чувствую я, что больная моя себя губит; вижу, что не совсем она в памяти; понимаю также и то, что не почитай она себя при
смерти, — не подумала бы она обо мне; а то ведь, как хотите, жутко умирать в двадцать пять лет, никого не
любивши: ведь вот что ее мучило, вот отчего она, с отчаянья, хоть за меня ухватилась, — понимаете теперь?
Матренушка у меня
смерть любила кататься в санках, и сама, бывало, правит; наденет свою шубку, шитые рукавицы торжковские да только покрикивает.
— Не стану я вас, однако, долее томить, да и мне самому, признаться, тяжело все это припоминать. Моя больная на другой же день скончалась. Царство ей небесное (прибавил лекарь скороговоркой и со вздохом)! Перед
смертью попросила она своих выйти и меня наедине с ней оставить. «Простите меня, говорит, я, может быть, виновата перед вами… болезнь… но, поверьте, я никого не
любила более вас… не забывайте же меня… берегите мое кольцо…»
«Теперь уже поздно противиться судьбе моей; воспоминание об вас, ваш милый, несравненный образ отныне будет мучением и отрадою жизни моей; но мне еще остается исполнить тяжелую обязанность, открыть вам ужасную тайну и положить между нами непреодолимую преграду…» — «Она всегда существовала, — прервала с живостию Марья Гавриловна, — я никогда не могла быть вашею женою…» — «Знаю, — отвечал он ей тихо, — знаю, что некогда вы
любили, но
смерть и три года сетований…
Летом, на другой год после
смерти Бориса, когда Лидии минуло двенадцать лет, Игорь Туробоев отказался учиться в военной школе и должен был ехать в какую-то другую, в Петербург. И вот, за несколько дней до его отъезда, во время завтрака, Лидия решительно заявила отцу, что она
любит Игоря, не может без него жить и не хочет, чтоб он учился в другом городе.
— Супругу моему я за то, по́
смерть мою, благодарна буду, что и
любил он меня, и нежил, холил, а красоту мою — берег.
Как будто забыв о
смерти отчима, она минут пять критически и придирчиво говорила о Лидии, и Клим понял, что она не
любит подругу. Его удивило, как хорошо она до этой минуты прятала антипатию к Лидии, — и удивление несколько подняло зеленоглазую девушку в его глазах. Потом она вспомнила, что надо говорить об отчиме, и сказала, что хотя люди его типа — отжившие люди, но все-таки в них есть своеобразная красота.
Такие мысли являлись у нее неожиданно, вне связи с предыдущим, и Клим всегда чувствовал в них нечто подозрительное, намекающее. Не считает ли она актером его? Он уже догадывался, что Лидия, о чем бы она ни говорила, думает о любви, как Макаров о судьбе женщин, Кутузов о социализме, как Нехаева будто бы думала о
смерти, до поры, пока ей не удалось вынудить любовь. Клим Самгин все более не
любил и боялся людей, одержимых одной идеей, они все насильники, все заражены стремлением порабощать.
— Ну, что уж… Вот, Варюша-то… Я ее как дочь
люблю, монахини на бога не работают, как я на нее, а она меня за худые простыни воровкой сочла. Кричит, ногами топала, там — у черной сотни, у быка этого. Каково мне? Простыни-то для раненых. Прислуга бастовала, а я — работала, милый! Думаешь — не стыдно было мне? Опять же и ты, — ты вот здесь, тут —
смерти ходят, а она ушла, да-а!
— Ваша мать приятный человек. Она знает музыку. Далеко ли тут кладбище? Я
люблю все элегическое. У нас лучше всего кладбища. Все, что около
смерти, у нас — отлично.
Катерина. Ну, спасибо тебе! Ты милая такая, я сама тебя
люблю до
смерти.
И до
смерти я
любила в церковь ходить!
За Фомою Григорьевичем водилась особенного рода странность: он до
смерти не
любил пересказывать одно и то же.
С тех пор, с самой его
смерти, она посвятила всю себя воспитанию этого своего нещечка мальчика Коли, и хоть
любила его все четырнадцать лет без памяти, но уж, конечно, перенесла с ним несравненно больше страданий, чем выжила радостей, трепеща и умирая от страха чуть не каждый день, что он заболеет, простудится, нашалит, полезет на стул и свалится, и проч., и проч.
Однажды он пришел ко мне и говорит: если убил не брат, а Смердяков (потому что эту басню пустили здесь все, что убил Смердяков), то, может быть, виновен и я, потому что Смердяков знал, что я не
люблю отца, и, может быть, думал, что я желаю
смерти отца.
Вспомнит когда-нибудь Митю Карамазова, увидит, как
любил ее Митя, пожалеет Митю!» Много картинности, романического исступления, дикого карамазовского безудержу и чувствительности — ну и еще чего-то другого, господа присяжные, чего-то, что кричит в душе, стучит в уме неустанно и отравляет его сердце до
смерти; это что-то — это совесть, господа присяжные, это суд ее, это страшные ее угрызения!
— Он себя мучил, — восклицала она, — он все хотел уменьшить его вину, признаваясь мне, что он и сам не
любил отца и, может быть, сам желал его
смерти.
И вспомнил я тут моего брата Маркела и слова его пред
смертью слугам: «Милые мои, дорогие, за что вы мне служите, за что меня
любите, да и стою ли я, чтобы служить-то мне?» — «Да, стою ли», — вскочило мне вдруг в голову.
Он верил в это и потому бодро и даже весело всегда смотрел в глаза
смерти и твердо переносил страдания, которые ведут к ней, но не
любил и не умел говорить об этом.
«Мужество есть бесстрашие перед
смертью,
смерть же есть отдельное существование души от тела; не боится этого тот, кто
любит быть один (μόνος).
Вместо того, чтоб ненавидеть
смерть, она, лишившись своих малюток, возненавидела жизнь. Это-то и надобно для христианства, для этой полной апотеозы
смерти — пренебрежение земли, пренебрежение тела не имеет другого смысла. Итак, гонение на все жизненное, реалистическое, на наслаждение, на здоровье, на веселость на привольное чувство существования. И Лариса Дмитриевна дошла до того, что не
любила ни Гете, ни Пушкина.
Бедная Саша, бедная жертва гнусной, проклятой русской жизни, запятнанной крепостным состоянием, —
смертью ты вышла на волю! И ты еще была несравненно счастливее других: в суровом плену княгининого дома ты встретила друга, и дружба той, которую ты так безмерно
любила, проводила тебя заочно до могилы. Много слез стоила ты ей; незадолго до своей кончины она еще поминала тебя и благословляла память твою как единственный светлый образ, явившийся в ее детстве!
В 1846, в начале зимы, я был в последний раз в Петербурге и видел Витберга. Он совершенно гибнул, даже его прежний гнев против его врагов, который я так
любил, стал потухать; надежд у него не было больше, он ничего не делал, чтоб выйти из своего положения, ровное отчаяние докончило его, существование сломилось на всех составах. Он ждал
смерти.
Наоборот, я
любил их, считал хорошими людьми, но относился к ним скорее как отец к детям, заботился о них, боялся, чтобы они не заболели, и мысль об их
смерти переживал очень мучительно.
И
смерть его, такой очаровательной Божьей твари, была для меня переживанием
смерти вообще,
смерти тех, кого
любишь.
— Да и не пойду ни за кого, не
люблю никого, хоть убей меня до
смерти за него, — проговорила Маша, вдруг разливаясь слезами.
Вот как выражает Белинский свою социальную утопию, свою новую веру: «И настанет время, — я горячо верю этому, настанет время, когда никого не будут жечь, никому не будут рубить головы, когда преступник, как милости и спасения, будет молить себе конца, и не будет ему казни, но жизнь останется ему в казнь, как теперь
смерть; когда не будет бессмысленных форм и обрядов, не будет договоров и условий на чувства, не будет долга и обязанностей, и воля будет уступать не воле, а одной любви; когда не будет мужей и жен, а будут любовники и любовницы, и когда любовница придет к любовнику и скажет: „я
люблю другого“, любовник ответит: „я не могу быть счастлив без тебя, я буду страдать всю жизнь, но ступай к тому, кого ты
любишь“, и не примет ее жертвы, если по великодушию она захочет остаться с ним, но, подобно Богу, скажет ей: хочу милости, а не жертв…
Старый бахаревский дом показался Привалову могилой или, вернее, домом, из которого только что вынесли дорогого покойника. О Надежде Васильевне не было сказано ни одного слова, точно она совсем не существовала на свете. Привалов в первый раз почувствовал с болью в сердце, что он чужой в этом старом доме, который он так
любил. Проходя по низеньким уютным комнатам, он с каким-то суеверным чувством надеялся встретить здесь Надежду Васильевну, как это бывает после
смерти близкого человека.
—
Смерть не
люблю!.. — с сердцем, отрывисто вскликнул Корней, отвернувшись от Марка Данилыча. — Терпеть не могу, ежели мне кто в моих делах помогает. От помощников по́соби мало, а пакостей вдоволь. Кажись бы, мне не учиться стать хитрые дела одной своей башкой облаживать?..
— Как же это? — вскликнула Аграфена Петровна. — Да ведь она души не чаяла в Марье Гавриловне. В огонь и в воду была готова идти за нее. Еще махонькой взяла ее Марья Гавриловна на свое попеченье, вырастила, воспитала,
любила, как дочь родную! Говорила, что по
смерти половину именья откажет ей. И вдруг такое дело!.. Господи! Господи!.. Что ж это такое?.. Да как решилась она?
— Я ведь, Сергевнушка, спро́ста молвила, — облокотясь на угол стола и подгорюнясь, заговорила она унылым голосом. — От меня, мать моя, слава Богу, сплеток никаких не выходит…
Смерть не
люблю пустяков говорить… так только молвила, тебя жалеючи, сироту беззаступную, знать бы тебе людские речи да иной раз, сударыня моя, маленько и остеречься.
— Ну, ну… не пугайся! небось, не приеду! Куда мне, оглашенной, к большим барам ездить… проживу и одна! — шутила тетенька, видя матушкино смущение, — живем мы здесь с Фомушкой в уголку, тихохонько, смирнехонько, никого нам не надобно! Гостей не зовем и сами в гости не ездим… некуда! А коли ненароком вспомнят добрые люди, милости просим! Вот только жеманниц
смерть не
люблю, прошу извинить.